Детенышу девять месяцев.
Детеныш безусловно проявляет интерес к процессу говорения. Пока это конечно не интерес к семантике слов. До сих пор я не заметил, чтобы улавливался смысл каких-то слов. Но ему нравится произносить различные звуки, используя разные техники: то вопя во все горло, то цокая и чмокая языком, то булькая как инопланетянин. Еще его можно поймать за тем, что он имитирует процесс осмысленного говорения. Сидит и ведет некий монолог, пытаясь менять интонации и разделять фонемы. Дети постарше, которые уже владеют языком, частенько прибегают к имитации, когда им хочется просто поболтать, но у них не хватает для осмысленного диалога самого с собой ни слов, ни тем для разговора. Тогда они просто произносят разные похожие на слова, но лишенные смысла звуки, меняя интонации. Моя сестренка в 3-5 лет частенько занималась такой болтологией. Вероятно, эта детская особенность — странный диалог самого с собой — стал для Пиаже отправной точкой в его теории детского аутизма.
Есть один странный момент, который меня удивляет. Детеныш, по-моему, уже знает свое имя. По крайней мере, стоит мне позвать его по имени, как он оборачивает голову и смотрит на меня. Это странно вот почему: мы не так уж и часто зовем его по имени. Я чаще называю его «чувак», «мальчик», «малыш», жена чаще зовет его «Тео», но ни одно из этих слов не вызывает такой четкой реакции как «Федя» или «Федор». Возможно, я произношу его имя с какой-то особенной интонацией. Надо будет исследовать это явление более основательно.
В одной умной книжке написано, что размышления над принципом матрешки в детстве являются важным моментом для осознания рекурсивности и рефлексивности. И вроде как русская матрешка — это супер умная игрушка, очень полезная для детского развития.
Лично я не помню, чтобы на меня производили сильное впечатление матрешки, и тем более не помню, чтобы они подтолкнули меня к осознанию рекурсивности. Но я точно помню свою первую рекурсивную конструкцию. Все дело было в телевизоре. Фильм «Москва слезам не верит», сцена «а мы вот телевизор смотрим». Мне было лет пять, и смысл этой сцены мне конечно же был не ясен, но зато мое сознание закрутилось в рекурсии: мы видим как в телевизоре люди смотрят телевизор, в котором другие люди смотрят телевизор, в котором еще другие люди смотрят телевизор, в котором … и т.д. Самое страшное было в том, что я тут же понял, что наверняка есть другие люди снаружи, которые смотрят в телевизоре как я смотрю телевизор, в котором люди смотрят телевизор. На какое-то время это стало моей маленькой фобией. Теперь я знал, что за мной наблюдают великаны, смотрящие на меня в свой телевизор, и, пытаясь отвлечь их внимание какими-то рутинными действиями, я иногда вдруг резко оборачивался и пытался ухватить пристальный взгляд, нацеленный на меня откуда-то снаружи нашего мира. Наверное, это был страх перед бесконечностью. В матрешке подобного страха нет, потому что всегда точно знаешь, что есть последняя маленькая матрешка, которая не разбирается, и есть самая большая матрешка, которая всегда снаружи.
Но детенышу пока плевать на рекурсию и бесконечность. Набор ведерок, которые вкладываются одно в другое по принципу матрешки, не производят на него никакого впечатления. По его мнению весь интерес в них — это выпотрошить их одно из другого и разбросать по всей комнате. Как выяснилось позже, набор ведерок оказался вовсе не ведерками, а составными частями конструкции маяка. Маяк заинтересовал детеныша только в одном отношении — он воображает, что он годзилла, и одним движением руки разносит к черту всю архитектуру.